29 декабря 2006, Автор: Константин РУБИНСКИЙ

Год свиньи: ретроспектива

Год свиньи: ретроспектива

В моей жизни было уже два года Свиньи — 1983-ий и 1995-ый. Сегодня мне стало интересно воскресить в памяти эти «исторические» точки. Представить их метками определённых циклов своей жизни и сравнить с настоящим временем. Может быть, и вы что-то похожее вспомните?

1983 год. Встречаю в Челябинске, у бабушки.

Мне шесть, и я верю, что Дед Мороз приходит. Он приходит. От него пахнет бабушкиным одеколоном. Он родной потому что, да? Дарит мне мандарины — настоящие дефицитные мандарины, ура! У нас есть большая красивая ёлка, а бабушка вынула с антресолей свои старые игрушки. Я люблю старые игрушки. Они тусклые и, кажется, насквозь пропахли хвоей прежних ёлок. Некоторые из них — ватные, самодельные. Лоскутики ваты окунаются в цветную краску, потом в сахарную воду, сплетаются и сушатся. Получаются птицы, собаки, дети. В этом году бабушка слепила меня и усадила игрушку верхом на ёлочную ветку.

Я не похож на себя, но мне нравится. От пихты идёт дурманящий запах. Бабушка не признаёт электрических фонариков и зажигает на ёлке настоящие свечки. Приходит мама с таинственным видом: значит, с подарком. А я жду папу. Я никогда в жизни его не видел, мне обещано, что он приедет с далёкого Севера. У нас во дворе все дети одиноких мам имеют возможность хвастаться «далёкостью» своих пап. Один космонавт, ему просто некогда. Другой разведчик, он в США. Третий — геолог, он почему-то в Африке. А мой папа — покоритель Севера, вот почему его нет рядом. Правда, в его прибытие на Новый Год я верю меньше, чем в приход Деда Мороза. И, как оказывается, не верю правильно.

По телевизору (маленький чёрно-белый «Рекорд В306», я с детства читал его название, как «рекорд взоб», и такое имя телевизора почему-то пугало) показывают вялый концерт. Страна ещё не вполне оправилась после смерти Леонида Ильича, прошло каких-то полтора месяца, и бодрое новогоднее настроение не ощущается. Может быть, концерт заранее записывали, и запись пришлась на дни траура? Но у нас есть пианино, а значит, можно создать своё настроение. Пианино лучше телевизора, я это уже понимаю. Оно однообразнее, но роднее. Это как сравнить хорошего клоуна и моего дедушку. Клоун классный, но дедушка всё равно лучше.

Мы едим салат «Оливье», курочку, потом пьём чай. На десерт я вгрызаюсь в мандарин. Затем получаю от мамы свой подарок: большую пластинку со сказкой. Обожаю пластинки. Слушать и смотреть, как они крутятся, как ловят пыль, как кольцами плавно двигается волнистая линия перед бумажным кружком в центре, чтобы игла в конце аккуратно сползла с дорожки. Мне всегда жаль эту линию: она понапрасну двигается всё время, каждую секунду, а игла лениво сползает по ней раз в полчаса. Пластинка со сказкой. Я счастлив. Завтра не надо вставать и по морозу идти в детский сад. Я могу ещё съесть мандарин. Я чувствую такое острое покалывание счастья где-то внутри, что на его ощущение у меня уходят все силы. Теперь меня сморило. На часах нет ещё и девяти, а я встречу Новый Год во сне. Это и правильно. Я слишком маленький, слишком сонный, слишком счастливый. Я всех люблю. Папа обязательно приедет; никто никогда не умрёт; мой ватный двойник на ёлке встретит праздник за меня.

1995 год. Встречаю в Москве, мне восемнадцать.

Я приехал принять участие в концерте «Созвездие молодых» в зале Чайковского. Читаю стихи. Принимают хорошо. Меня поселили на Новом Арбате, но в старой коммуналке.

Гостиницы слишком дорогие, вернее, нереальные. В то время гостиницы и самолёты оставались ещё нереальными. Сейчас стали чуть более реальны. Я живу в комнатке у девяностолетней старушки. Вокруг — огромная квартира с серыми стенами. Четырнадцать жильцов. Коридор похож на туннель метро: почти так же тёмен и огромен, кажется, иди и конца не будет. Где-то наверху тускло тлеет лампочка. Всех обещали расселить в новые дома ещё к девяностому году. В центре жить страшно, тоскливо, дорого. Когда в девяносто первом мимо шли танки, а в девяносто третьем — штурмовики, казалось, вот оно и началось, сейчас всё рухнет, сейчас придут и распатронят, отберут последнее, выгонят на улицу. Так говорит старушка, улыбаясь и дрожа, макая в чёрный чай чёрный пряник.

Я принёс ей ёлочный букет. Торгуют ими возле метро «Арбатская». По Москве уже перестали бегать крысы, она начала покрываться первым слоем своего нынешнего лоска, по лоткам бойко расставлены глиняные свинки, их расхватывают. Падает густой, жирный снег. В начале Нового Арбата открылся роскошный гипермаркет. У нас такими ещё и не пахнет. Челябинск довольствуется «сникерсами», купленными в коммерческих киосках. А тут уже такой европейский выбор, такие прозрачные автоматические двери, такие чудовищные, буржуйские цены… Я очень хочу купить старушке хорошие конфеты, но у меня не хватает денег. Я спираю три конфетных шарика в рукаве.

Мы сидим со старушкой и пьём чай с украденными мною шариками. Горит парафиновая свечка. Ёлочный букет ничем не пахнет: московская ель с короткой иглой в отличие от пихты не имеет запаха и к тому же быстро осыпается. По радио бьют куранты, что-то бодро говорит Ельцин. Телевизора, слава Богу, нет, и мы не имеем счастья видеть праздничный «Огонёк» с Богданом Титомиром.

В комнате всё сухое и сморщенное: фотографии, рюшечки на скатерти, ваза со старыми цветами, съёжившийся от времени комод… Мы беседуем, и выясняется, что моя старушка девочкой знала Блока, глядела на Шаляпина, позже общалась с Ходасевичем. Я затаиваю дыхание. Она говорит обо всём этом легко и как бы случайно, походя, но мечтательно — не как о прошлом, а как о сне, который уже точно не суждено вернуть. В недрах жуткой коммуналки, в самом центре страшной, непредсказуемой страны, в центре моего глуповатого отрочества, в обшарпанной комнатке со свечкой старушка читает мне Ходасевича:

— Грубой жизнью оглушенный, нестерпимо уязвленный, опускаю веки я — и дремлю, чтоб легче минул, чтобы как отлив отхлынул шум земного бытия.

Соседи хлопают дверями, во дворе кто-то запускает «ракету». Я сижу неподвижно. Мы со старушкой одни на всей планете. Ходасевич умер. Оборвались все серебряные нити. Я чувствую опустошённость, тоску, одиночество, ужас. Я на разломе юности, страна на разломе «перехода», мир остановился ногами на трещине, и, кажется, только внятный голос старушки заклинает эту трещину не шириться. Новый Год. Я слишком большой, слишком непонимающий, слишком оглушённый. Что впереди? Бог ли выдаст, Свинья ли съест?

2007 год. Челябинск.

Переизбыток ёлок, свинок-сувениров, шоколада и мандаринов. Переизбыток праздника во всех проявлениях — от рекламных скидок до гирлянд с огоньками, которыми украшен каждый прилавок.

Я покупаю подарки. Сделать это трудно. Друзей и близких у меня немало. Хочется подарить им то, чего сам больше всего ждал в детстве, что больше всего оценил и запомнил в юности. Например, просто мандарин, согретый в руке. Или три шоколадных шарика в золотой обёртке. Или пластинку, старую, виниловую, настоящую, с волнистой линией перед кружочком в центре. Или простую парафиновую свечу. Чтобы она сама не была красивой, только горела бы красиво. Или сделать из ваты и сахарной воды неуклюжую игрушку?

Боюсь, они меня не поймут. И я покупаю в подарок то, что принято покупать. Например, сувенирных свинок с пивными кружками в руках.

Я буду встречать год Свиньи в своей квартире с друзьями. Мы станем пить, чокаться, снова пить, играть на куче музыкальных инструментов, потом пойдём гулять на Университетский Остров. И нам будет очень хорошо. Очень хорошо.

Но сумею ли я когда-нибудь с прежней силой ощутить то острое новогоднее отроческое одиночество? Или то пронзительное новогоднее детское счастье? Сумею ли почувствовать перемену цикла с обострённой, пронизывающей силой, на которую был когда-то способен?..